Главная / Новости / Георгий Менткевич: «Детский рак излечим – это совершенно верно»

Георгий Менткевич: «Детский рак излечим – это совершенно верно»

Поделиться:

Бессменный руководитель отделов химиотерапии гемобластозов и трансплантации костного мозга Института детской онкологии имени Блохина, соучредитель благотворительного фонда «Настенька», профессор Георгий Менткевич – о выборе профессии врача, о маленьких пациентах, о проблемах отечественного здравоохранения и о роли благотворительности в России.

Когда речь заходит о профессии врача, то как-то сразу думаешь о призвании, деле всей жизни. Да и сами медики часто говорят, что с детства мечтали лечить людей. А как у вас? Как вы стали детским онкологом?

Если честно, то случайно. В те времена, а это был еще Советский Союз, я никем другим быть не мог. Авиационный, физический, иностранных языков и ряд других престижных институтов для меня были закрыты и даже не рассматривались. Дело в том, что мой отец был гражданином другой страны. Так что к нашей семье был прикреплен личный сотрудник КГБ, который раз в месяц приходил смотреть, где мой папа, на месте ли он. Все это, конечно, учитывалось при подаче документов. С другой стороны, в этой ситуации были свои плюсы. Мне никто не предлагал вступать в члены коммунистической партии, а отказаться было бы сложно. Так что я чувствовал себя комфортно в этом плане. Мои родители и дед были врачами, так что в итоге я также выбрал медицинский вуз и поступил на педиатрический факультет. Кстати, онкогематология мне не нравилась, и я ее даже исключил из своего курса в ординатуре. К концу обучения стало понятно – дальше в хороших учреждениях остаются дети советских академиков и членов партии. А тут неожиданно оказалось место в приемном покое онкологического центра, по-видимому, оно никого не интересовало. Так я пришел сюда работать и здесь остался.

Не жалеете?

Нет, это был осознанный выбор. Наверное, у меня могли бы быть другие варианты, но я остался здесь. У меня есть семья, сын, дочь, если бы я что-то изменил, как бы все сложилось, не знаю. Я не могу сейчас сказать, что мне нравится моя работа, так как она стала очень тяжелой, неблагодарной и подчиненной колоссальному медицинскому административному ресурсу. Но в целом нам пока удается спасать больных несмотря на трудности. Жизнь сложилась как она сложилась, я об этом не жалею.

Вы сказали про трудности. Можете ли вы выделить основные проблемы в то время, когда вы только начинали карьеру, и сейчас?

Сравнить невозможно, это разные условия, системы, прогресс. Совершенно точно, что серьезные изменения произошли с началом перестройки. Стало возможным налаживать нормальные контакты, получать международный опыт, учиться и стажироваться за границей, потому что детская онкология в России была слабой. Она и сейчас не везде на самом высоком уровне, но это открыло возможность карьерного и профессионального роста для специалистов, не являвшихся людьми системы. Сложность в том, что тогда я был врачом, и это была одна ситуация. Сейчас являюсь руководителем и меня волнуют уже другие вопросы. Например, недофинансированность системы здравоохранения, некачественное административное руководство, я имею в виду, множество законов, которые пытаются подменить проблему распоряжением.

Отдельная тема – это импортозамещение. Мы знаем, что целый ряд отечественных препаратов не обладают нужными качеством, многие компании уходят с российского рынка. Например, исчез онкаспар — один из основных препаратов для лечения гемобластных лейкозов. Но если учесть, что в год в России это заболевание диагностируется у 1000 детей в год, то можно было бы создать для них какую-нибудь орфанную систему, которая бы позволяла по максимуму использовать их шансы на выздоровление. Понимаете, если у вас нет эффективного препарата против гриппа, то с вероятностью в 99,9% вы выздоровеете, а если у вас неэффективный препарат от онкологического заболевания, то ребенок погибнет. Как правило, второго шанса нет.

Ваши пациенты – дети. Как вы с ними находите общий язык? Как объясняете, что придется побыть в больнице? Легче, наверное, когда общаешься со взрослым человеком, который понимает, что делать и для чего?

На мой взгляд, с детьми работать проще. Взрослому или подростку ты должен глядя в глаза сказать, что вероятность выздоровления составляет 40% или 30%, а то и вовсе 20%. А если рецидив заболевания. Тогда ты вынужден сказать, что у него практически нет шансов. И услышать в ответ: «Сколько мне жить осталось?» Это очень непросто. Безусловно, легче с детьми. Мы им не говорим о диагнозе, о прогнозах, у детей колоссальный запас защитных реакций. Кроме того, большая часть наших пациентов выздоравливает. За последние 30 лет результаты существенно улучшились. И сейчас шансы на выздоровление у наших пациентов очень высоки. Детский рак излечим – это совершенно верно.

Подросткам вы тоже не говорите о диагнозе?

Нет, с ними мы должны разговаривать на равных, может быть чуть-чуть смягчая какие-то моменты, но обязательно надо говорить правду, врать не имеем права. Ребятам старшего возраста уже важно знать результат лечения и вероятность выздоровления. Могу сказать, что подростки — особый контингент. С одной стороны, они уже хотят за себя отвечать, принимать решения, с другой, у них есть черты от ребенка. Подростков лечить сложнее всего, они не дисциплинированные, часто решают, что лучше врача знают, как выполнять рекомендации. Так что стараемся найти аргументы, объясняем, что у него серьезное онкологическое заболевание, что если не будет лечиться, выполнять назначения и ходить на обследования, то погибнет. В онкологии не бывает хронических состояний, очень редко, когда можно вылечиться во второй раз, если в первый не получилось.

И как – слышат?

По большей части да. Помню, был такой случай. Мама 16-летней девочки, у которой был рецидив, отказалась от лечения. Тогда пригласили саму девочку, и она решила бороться. Мы ей сделали трансплантацию костного мозга. Она выздоровела, все хорошо. Так что по-разному бывает. В Америке, например, все рассказывают не только подросткам, но и детям, которым восемь, девять лет. Мы же беседуем с родителями. Могу сказать, что те ребята, которые в этом возрасте оказались в больнице и прошли все испытания, ведут себя более осмысленно, более зрело. Они взрослеют быстрее. Не забуду никогда мальчика с лимфосаркомой из Украины, ребенка мы вылечили, а через несколько лет с тем же диагнозом, только другой формой, к нам приехал его сводный младший брат. Так вот — в больнице с этим мальчиком осталась не мама, а его старший брат, ему тогда было 15 лет. Лучшего ухода я в своей жизни не видел.

Не всех детей удается спасти. За годы работы вы нашли для себя способ снизить остроту переживаний?

Когда врач ведет пациента, дежурит, а ребенок ухудшается, прогрессирует и погибает, это один уровень стресса, это очень тяжело. Но со временем меняются функциональные обязанности. Когда дистанция между пациентом и тобой удлиняется, это способствует тому, что не так остро многое переживается. Хотя безусловно в моей памяти есть много потрясающих детей, которых нам не удалось спасти. Конечно, это откладывает отпечаток на всю жизнь, на поведение, на оценку событий.

Работа не сказалась на вас в том плане, что к родным и близким вы проявляете гиперопеку в плане более внимательного отношения к здоровью?

То, что я сейчас скажу, может быть неправильно оценено нашим отделом кадров. Но я ни разу не брал больничный, у меня нет медицинской карты, и я практически не хожу на обследования. Может быть, потому что мне некогда. Потом я могу по собственным ощущениями понять, болен я или нет, и какие исследования стоит сделать. В отношении детей я тоже придерживаюсь абсолютного минимума обследований и делаю тогда, когда возникает вопрос, на который я сам не могу ответить. Я даже не помню, когда я последний раз у своего младшего сына брал анализ крови. УЗИ брюшной полости не делали никогда. Конечно, если вы видите, что у ребенка какие-то необъяснимые обычным состоянием симптомы, он слабый, вялый, не дай бог появились опухолевые узлы, нарушения стула – это повод для обследований. Сейчас у нас неплохо развита, во всяком случае так говорят, внутриутробная диагностика, которая позволяет выявить врожденные опухоли.

А так, нет гематологических маркеров, специфических показателей вероятности развития злокачественных образований. Это имеет значения больше для взрослых людей. Если вы посещаете гинеколога, маммолога, делаете гастроскопию, ректороманоскопию, рентген грудной клетки с определенной частотой, у вас существенно повышается шанс выявить рак на очень ранних стадиях развития. Что, собственно, абсолютно четко делается в Америке, Японии, других странах. С моей точки зрения, с детьми это не имеет большого смысла, так как не сильно влияет на прогноз заболевания, а только создает нервозность в семье. Мы заботимся о детях, ходим к стоматологу исправляем прикус, они занимаются спортом, вроде все нормально, а если есть какие-то проблемы, то надо смотреть.

Друзья, знакомые вас часто просят проконсультировать по каким-то вопросам?

Бывает. Обычно я советую обратиться к врачу.

Уже много лет вы успешно совмещаете две должности, помимо руководства отделением химиотерапии гемобластозов и отделением трансплантации костного мозга, вы являетесь соучредителем фонда «Настенька». Как появилась идея основать НКО тогда, когда о благотворительности в нашей стране говорить не приходилось?

Безусловно, все началось с моего знакомства с Джамилей Алиевой, которая является председателем фонда. А 17 лет назад ее сын проходил лечение в нашем отделении. К сожалению, мальчика спасти не удалось. Первое время Джамиля в качестве волонтера помогала больнице, но довольно быстро стало понятно, что если мы хотим действительно эффективно помогать детям с онкологическими заболеваниями, то необходимо серьезно подойти к организации работы. И я предложил открыть фонд. Дело в том, что к этому моменту я довольно неплохо знал о работе благотворительных организаций благодаря стажировке в Америке. Вместе с моим другом доктором Сигалом, заведующим центром болезней крови и онкологии в детском госпитале Лос-Анджелеса, мы много ездили по различным фондам, общались, перенимали опыт. Кстати, смогли собрать средства, которые помогли организовать обучение врачей из России.

Надо сказать, что в США – богатейшей стране, в которой на здравоохранение выделяются большие деньги, благотворительные организации имеют колоссальное значение. Фонды финансируют научные исследования и инновационные разработки. Так что я был неплохо знаком с устройством работы НКО и Джамиля согласилась с моим предложением. В России в то время и правда все было довольно грустно с благотворительностью. «Настенька» — один из самых первых фондов в России, а если говорить о детской онкологии – то самый первый.

Задачи, стоявшие перед фондом тогда и сейчас, изменились?

В начале работы мы смогли качественно обеспечить отделения трансплантации и гематологии кроватями, инфузионной техникой и многим другим. Фонд обеспечил базовый набор. Сейчас есть потребность в лекарственных средствах. За последние 30 лет фармакология сильно изменилась. Мы подсчитали, что для эффективного функционирования онкологического центра необходимо более 2000 разных препаратов. Осуществить закупку и постоянно отслеживать наличие просто нереально. Ни одна больнице не в состоянии иметь все возможные наименования. И тут помогают фонды. Например, фонд «Подари жизнь» завозит онкаспар, который в России сейчас недоступен, но жизненно необходим для лечения детей. Есть еще одно важное направление работы — обучение врачей. Вот на это деньги собираются очень тяжело. В то время, как очень важно, чтобы врачи проходили стажировки, узнавали новые современные методики. Ведь именно люди решают, как дальше развивать медицину, как лечить. И чем более грамотными и профессиональными они будут, тем больше шансов на достижение успеха.

Складывается впечатление, что без фонда больнице не справиться. А как же государство?

Действительно, потребность в работе фонда колоссальная. Это было всегда, но сейчас многое стало сложнее. Что касается роли государства, оно берет на себя большую часть лечения российских детей, если бы пациентам озвучили реальную стоимость, то отделение было бы пустое, 99% не смогли бы оплатить. Медицина становится более сложной, есть ряд исследований, которые не выполняются в онкоцентре. Все они платные и оплачиваются фондом. Но если бы не было государственной системы ОМС и программы высокотехнологичной медицинское помощи, ни одни фонд не справился бы с теми проблемами, которые есть.

Есть ли какие-то новые направления работы фонда?

Сейчас мы ведем переговоры с администрацией онкологического центра, чтобы на базе клиники организовать бесплатный пансионат для детей, которые приехали на лечение в Москву. Эта проблема стоит очень остро. Еще раз это подтвердила конфликтная история, когда жильцы дома выступили против снимающих квартиру семей с больными детьми. Людей можно понять. Никто не хочет, чтобы на одной лестничной клетке в трехкомнатной квартире раз в неделю менялись семьи из разных регионов со своими обычаями и привычками. Я считаю, что в Москве мы должны находить цивилизованный выход из положения. Пансионат стал бы таким решением. По аналогии с семейной гостиницей американского дома Роналда Макдоналда. 20 номеров, каждый со своим санузлом и другим всем необходимым.

Как вы считаете, наступит ли момент, когда в работе НКО не будет необходимости?

На мой взгляд, предпосылок для этого нет. Достаточно посмотреть на экономические прогнозы. Бюджеты на медицину не растут. Про нехватку лекарственных препаратов я уже говорил. Проблема в том, что даже если онкоцентр может купить необходимое средство, это тендер, время, которого у больного ребенка нет. Значит, опять нужна помощь фондов, которые в нашей стране выполняют роль скорой помощи в медицине. Даже в странах с очень высоким уровнем достатка и расходов на медицину фонды существуют, меняется характер их деятельности. НКО в Дании или в Норвегии не раздают гуманитарную помощь не покупают билеты, как «Настенька». Они помогают научным исследованиям, разработкам новых методик диагностики, лечения. Надеюсь, что у нас так тоже когда-то будет.